Надо змея смастерить.
Раму склеим из лучинок,
Хвост из розовых шерстинок,
Ну а нить?
Нить? У бабушки в коробке
Есть большой моток для штопки,
Мигом к бабушке, айда́!
Ты голубушка! Ты дусик!
Ты милее всех бабусек!
Можно, да?
В мире нет добрей старушки…
Сели рядом у опушки
Перематывать клубок.
Справа — маки, слева — лютик,
Не спеши, верти на прутик —
В колобок!
Синькой вывели глазищи,
Углем — брови и усищи,
Клюквой — две ноздри и рот…
Хвост — как шлейф у генеральши…
Заноси-ка! Дальше, дальше!
До ворот!
Змей прыгнул вбок, метнулся ввысь —
Пора…
Как конь, во всю помчался рысь,
Ура!
Но нитка держит на вожжах,
Шалишь!
В лазури — белая межа
И тишь…
А ветер хвост относит вбок —
Пускай…
Быстрей разматывай клубок,
Лентяй!
Гудит наш змей, как паровоз…
Жара.
Эй, змей! Ты выше всех берез!
Ура!
Взяли промокашку,
Сделали старикашку,
Проткнули в животе калитку,
Посадили на нитку…
Ишь!
Запищал, как мышь,
Растопырил ручки,
Задрал брючки
И помчался кверху по нитке все прямо да прямо:
Это мы послали солнцу телеграмму.
Пушкин
Над столом в цветной, парчовой раме
Старший брат мой, ясный и большой,
Пушкин со скрещенными руками —
Светлый щит над темною душой…
Наша жизнь — предсмертная отрыжка…
Тем полней напев кастальских струй!
Вон на полке маленькая книжка,—
Вся она, как первый поцелуй.
На Литве, на хуторе «Березки»,
Жил рязанский беженец Федот.
Целый день строгал он, молча, доски,
Утирая рукавами пот.
В летний день, замученный одышкой
(Нелегко колоть дрова в жару),
Я зашел, зажав топор под мышкой,
Навестить его и детвору.
Мухи все картинки засидели,
Хлебный мякиш высох и отстал.
У окна близ образа висели
Пушкин и турецкий генерал.
Генерал Федоту был известен,
Пушкин, к сожаленью, незнаком.
За картуз махорки (я был честен)
Я унес его, ликуя, в дом.
Мух отмыл, разгладил в старой книжке…
По краям заискрилась парча —
И вожу с собою в сундучишке,
Как бальзам от русского бича.
Жил ведь он! Раскрой его страницы,
Затаи дыханье и читай:
Наша плаха — станет небылицей,
Смолкнут стоны, стихнет хриплый лай…
Пусть Демьяны, новый вид зулусов,
Над его страной во мгле бренчат —
Никогда, пролеткультурный Брюсов,
Не вошел бы он в ваш скифский ад!
Жизнь и смерть его для нас, как рана,
Но душа спокойна за него:
Слава Богу! Он родился рано,
Он не видел, он не слышал ничего…
Памяти Л. Н. Андреева
Давно над равниною русской, как ветер печальный и буйный,
Кружил он взволнованной мыслью, искал, и томился, и звал.
Не верил проклятому быту и, словно поток многоструйный,
Срываясь с утесов страданья, и хрипло, и дико рыдал.
С бессонною жаждой и гневом стучался он в вечные двери,
И сталкивал смерчи безверья, и мучил себя и других…
Прекрасную «Синюю Птицу» терзают косматые звери,
Жизнь — черная смрадная яма, костер из слепых и глухих.
Мы знали «пугает — не страшно», но грянуло грозное эхо.
И, словно по слову пророка, безумный надвинулся шквал:
Как буря, взметнулись раскаты кровавого «Красного Смеха»,
Костлявый и жуткий «Царь-Голод» с «Анатэмой» начал свой бал.
С распятым замученным сердцем одно только слово «Россия»,
Одно только слово «спасите» кричал он в свой рупор тоски,
Кричал он в пространство, метался, смотрел, содрогаясь, на Вия,
И сильное, чуткое сердце, устав, разорвалось в куски…
Под сенью финляндского бора лежит он печально и тихо,
Чужой и холодной землею забиты немые уста.
Хохочет, и воет, и свищет безглазое русское Лихо,
Молчит безответное небо, — и даль безнадежно пуста.
«Ах, зачем нет Чехова на свете!»
Ах, зачем нет Чехова на свете!
Сколько вздорных — пеших и верхом,
С багажом готовых междометий
Осаждало в Ялте милый дом…
День за днем толклись они, как крысы,
Словно был он мировой боксер.
Он шутил, смотрел на кипарисы
И, прищурясь, слушал скучный вздор.
Я б тайком пришел к нему иначе:
Если б жил он, — горькие мечты! —
Подошел бы я к решетке дачи
Посмотреть на милые черты.
А когда б он тихими шагами
Подошел случайно вдруг ко мне,—
Я б, склонясь, закрыл лицо руками
И исчез в вечерней тишине.