Том 2. Эмигрантский уезд. Стихотворения и поэмы 19 - Страница 3


К оглавлению

3

Но, «внимая ужасам войны», не следует забывать, что именно година испытаний выявляет все лучшее, что есть в народной душе. Тяготы солдатчины Саше Черному довелось переносить бок о бок с простым людом — крестьянами и рабочими, облаченными в казенное сукно, и именно в них нашел поэт заряд бодрости, жизнестойкости и то здоровое начало, что способно противостоять нравственному распаду человечества. Наблюдения эти найдут отклик много позже в «Солдатских сказках» Саши Черного.

Следующий этап переломного времени, который получил отражение в поэзии Саши Черного, — беженская эпопея. Гражданская усобица лишила крова и разметала по просторам бывшей Российской империи тысячи мирных обывателей. Рок событий вынес Сашу Черного в Виленскую губернию. Здесь он задержался на год с лишним, пережив чехарду властей и режимов. То было время мучительных раздумий, осмысления происшедшего. «Почему у нас после революции столько интеллигентов разбежалось куда глаза глядят?» — полюбопытствовала однажды гостья Саши Черного, виленская гимназистка. Поэт усмехнулся и быстро ответил: «Раньше видели прекрасные сны, а потом проснулись».

Что говорить — пробуждение было горьким. Не избавиться от тягостных дум — можно лишь попытаться отгородить себя от них, как ширмой, работой. Скажем, поселиться где-нибудь на хуторе под Вильно.

Именно здесь родились небольшие поэмы и стихи, объединенные впоследствии поэтом в раздел «На Литве». Подспудно стихи пронизаны ожиданием, что скоро закончится этот кошмар, и одновременно безысходностью. Любая мирная картина — пусть это будет гнездо аистов — вызывает строки, исполненные пронзительной боли и тоски:


В тумане дороги и цели,
Жестокие черные дни…
Хотя бы, хотя бы неделю
Пожить бы вот так, как они!

То же можно сказать о стихах, написанных уже по ту сторону границы, когда поэт из «чистилища» — остановки перед дорогой в рай или в ад, каким стала для него Литва, перебрался в Германию. Они были собраны воедино под общим заглавием «Чужое солнце». Не правда ли, что-то знакомое слышится в этом словосочетании? Ну как же! «Чужое небо» — так назвал книгу стихов Н. Гумилев. Его неожиданная, мученическая смерть явилась для современников олицетворением расправы красного режима над свободным искусством. Взгляд этот разделял и Саша Черный, о чем без обиняков сказано в его предисловии к подборке стихов из «Шатра».

Но кроме этой переклички с Гумилевым, в названии раздела присутствует потаенная связь с собственным «веселым духом» Саши Черного. У каждого истинного поэта присутствуют некие сквозные образы, которые могут служить своего рода знаками их поэтического мира. К примеру, у Тютчева это ночь, у Блока — вьюга, у Пастернака — ливень… Если бы мы задались целью выделить подобный символ поэзии Саши Черного, то, безусловно, им бы явилось слово «солнце». Дело даже не в частотной его повторяемости, а в том, что солнечными лучами пронизано, освещено, согрето все написанное Сашей Черным. И подлинно: есть ли что слаще этой изначальной радости бытия, дарующей жизнь всему сущему.


Вчера играло солнце,
И море голубело,—
И дух тянулся к солнцу,
И радовалось тело.

Эта вполне реальная зависимость мироощущения от капризов погоды с улыбкой подмечена в анонимной эпиграмме, появившейся на страницах «Сатирикона» и принадлежащей перу Саши Черного.


Солнце светит — оптимист,
Солнце скрылось — пессимист.

Сочетание слов «чужое» и «солнце» для Саши Черного — антитеза, нечто противоестественное и даже трагическое. Заметим мимоходом, что померкший свет — одна из распространенных метафор литературы первых лет изгнания. «Солнце мертвых» И. Шмелева, «Европейская ночь» В. Ходасевича. Выскажу еще одну догадку: не себя ли самого, бредущего во «тьме чужой и зарубежной», увидел Саша Черный в образе слепца на берлинской панели.


Ведет собачонка
Вдоль стен, как ребенка,
Слепого солдата…
И солнце на нем
Пылает огнем.
Оно ль виновато?

Нет, оно, конечно, не виновато, ибо, даже став чужим, давало возможность продолжить жизнь на «двоюродной родине новой». Поэт иными глазами начинает присматриваться к Германии — стране, давшей приют ему и его соотечественникам. После «русского бушующего ада» отрадно было наблюдать жизнь, протекающую «в извечных медленных трудах», видеть в местных жителях то, от чего давно отвык, — «вежливость, и честность, и веселость». И словно затем, чтобы «забыть проклятый день вчерашний», поэт раз за разом устремляется из Берлина то в готическое средневековье немецких городков, то в сельскую тишь, то на морское побережье или в горы («как вам каменный бунт описать?»). Описания эти, по правде говоря, зачастую походят на добросовестный отчет о вояже, состоящий из путевых фиксаций и перечислений. Они могли бы показаться скучными и утомительными, если бы не особая избирательность поэтического видения Саши Черного («лягушонок уходит в канаву припрыжкой смешной»). И еще. Если бы от этих прогулок по шумной и пестрой ярмарке жизни не возникало ощущение какого-то бездонного, щемящего сердце одиночества и горечи: «Только мы — полынь в чужих полях». Можно сколько угодно повторять как заклинание: «Ничего не случилось в далекой несчастной земле», но над пышными кронами буков, над черепицей немецких крыш, над пустыней морских вод вновь и вновь перед мысленным взором поэта будет всплывать сияющий купол Святого Исаакия. Не раз он совершит во сне или в воображении прогулки по Петербургу.

3